Александр Мелихов, Вадим Пугач, Айгуль Ахметова. Красота старости

Леонид Баранов. Помидоры дозревают. Из цикла «Жили-были дед да баба»

Леонид Баранов. Помидоры дозревают. Из цикла «Жили-были дед да баба»

Публикуется в дискуссионном порядке

Александр Мелихов. Мы, литературные люди, невольно ищем главных жизненных уроков тоже в литературе. И вот с годами я начал задумываться, дает ли классическая русская литература примеры гармоничной старости? Окруженной любовью и заботой или хотя бы свободной от страха надвигающейся смерти. В космосе «Войны и мира» представлены старый князь Болконский и старая графиня Ростова, которой никак не может быть больше шестидесяти пяти лет. Она изображена утратившей всякий интерес к жизни после гибели сына и смерти мужа, и ею дорожат скорее в память о некогда любимом человеке. Старого же князя все побаиваются. Он всегда раздражен, неизвестно ради чего работает на токарном станке и, чувствуя приближение смерти, велит стелить себе постель в разных комнатах, словно надеясь этим запутать костлявую.

Что говорить, оба персонажа перенесли страшный удар — потерю сына. Но моя бабушка по маме потеряла на войне двух сыновей, и не утратила интереса к жизни — оставалась такой же кроткой и доброй, как и прежде. Мамина сестра, у которой в тридцать седьмом расстреляли мужа, после чего она сама оттянула червонец на Колыме, а два ее сына пошли по тюрьмам, причем один там и сгинул, — она тоже не была этим раздавлена, и если не знать о ее прошлом, можно было и не догадаться. Она могла шутить, улыбаться, хотя на ее улыбке все-таки лежала тень грусти. Но таких и среди благополучных женщин сколько угодно.

В рассказе Бунина «Худая трава» умирающий старик ждет смерти с удивительным смирением, но его стойкость кажется отражением черствости окружающих. Зять его обрывает, когда он хочет поговорить с ним по душам, и даже священник с ним суров и деловит.

Еще более устрашающую картину рисует Толстой в рассказе «Три смерти».

Ямщик Серега просит умирающего: «Тебе, чай, сапог новых не надо теперь; отдай мне, ходить, чай, не будешь».

А кухарка крикливо подхватывает: «Где ему сапоги надобны? В новых сапогах хоронить не станут. А уж давно пора, прости господи согрешенье. Вишь, надрывается. Либо перевесть его, что ль, в избу в другую, или куда! Такие больницы, слышь, в городу есть; а то разве дело — занял весь угол, да и шабаш. Нет тебе простору никакого. А тоже, чистоту спрашивают».

Но умирающего это нисколько не возмущает: «Ты сапоги возьми, Серега. Только, слышь, камень купи, как помру».

У кухарки же он просто-таки просит прощения: «Ты на меня не серчай, Настасья, скоро опростаю угол-то твой». И та смущается: «Ладно, ладно, что ж, ничаво. Ты ноги-то укрой вот так».

А срубленное дерево умирает и вовсе безропотно.

«Дерево вздрогнуло всем телом, надулось и быстро выпрямилось, испуганно колебаясь на своем корне. На мгновенье все затихло, но снова погнулось дерево, снова послышался треск в его стволе, и, ломая сучья и спустив ветви, оно рухнулось макушей на сырую землю. Звуки топора и шагов затихли. Малиновка свистнула и вспорхнула выше. Ветка, которую она зацепила своими крыльями, покачалась несколько времени и замерла, как и другие, со всеми своими листьями. Деревья еще радостнее красовались на новом просторе своими неподвижными ветвями».

Рецепты Толстого давно известны: нужно сделаться мужиками, а еще лучше — растениями, и все экзистенциальные проблемы будут решены.

Впрочем, нет, утешение можно найти и в религиозном ритуале, которым завершается сцена смерти барыни.

«Дьячок, не понимая своих слов, мерно читал, и в тихой комнате странно звучали и замирали слова. Изредка из дальней комнаты долетали звуки детских голосов и их топота.

„Сокроешь лицо твое — смущаются, — гласил псалтырь, — возьмешь от них дух — умирают и в прах свой возвращаются. Пошлешь дух твой — созидаются и обновляют лицо земли. Да будет господу слава вовеки“.

Лицо усопшей было строго, спокойно и величаво. Ни в чистом холодном лбе, ни в твердо сложенных устах ничто не двигалось. Она вся была внимание. Но понимала ли она хоть теперь великие слова эти?»

По силе безжалостности этот финал стократно превосходит простодушный эгоизм ямщика и кухарки. Что, собственно, подарило бы несчастной понимание этих слов? Да и что в них можно не понять? Что люди умирают, а господу слава вовеки — за какие, собственно, заслуги? Приятие этого дается только верой, а уверовать не во власти смертных, вера дается как благодать. То есть удача. А без этого грозный библейский слог лишь наводит дополнительную жуть.

Правда, перечитав этот маленький шедевр проповедника естественности и христианского милосердия, я еще раз убедился: главное, в чем нуждаются старые люди, это не материальный комфорт, а ослабление экзистенциального ужаса.

В романе «Интернационал дураков» («В долине блаженных») я вложил в уста беженцу с Кавказа такой отзыв о европейских домах престарелых: «А как старыков нэ уважают?.. Как сдэлался старый — атправляют в дом старыков. Оны думают, старый чэлавэк главное кушат, спат — как будто он собака! Старый чэлавэк нужен уважение! Он должен на маладых сматрэть, на внуков — тогда у него хароший мысли будут! А если он сидыт одын, кругом тоже старые люды — что он будэт думат? Ты сэгодня умэр, я завтра умэр... Это что, счастливый старост, да?.. Скажи, нэ дураки?!.»

Да, черствость окружающих, с детства гасящая в человеке ощущение бесконечной ценности его личности, ослабляет страх исчезновения, но это лекарство, которое хуже болезни. Зато способность человека эмоционально слиться с тем, что будет продолжаться за пределами его жизни, существенно усиливает его экзистенциальную защиту.

Символическое, потенциальное бессмертие обеспечивает почти всякая преемственность — и преемственность рода, и преемственность профессии: тоска старого профессора из чеховской «Скучной истории» обостряется еще и тем, что он практически не вспоминает о своей научной работе, которой вроде бы отдал жизнь. А я не могу забыть матмеховского профессора, которого когда-то сопровождал на нейрохирургическую операцию, и он всю дорогу рассуждал о корреляционных функциях: их обычно понимают так, а нужно понимать этак. Операцию он не пережил, но ужас смерти отогнал очень успешно.

Принадлежность к науке обеспечивает мощную экзистенциальную защиту, если не говорить о защите религиозной, но наиболее универсальную ее форму обеспечивает принадлежность к нации. Именно поэтому национальные конфликты становятся такими раскаленными: ущерб образу нации люди неосознанно ощущают как покушение на их экзистенциальную защиту. А индивидуализм оставляет человека беззащитным перед лицом неизбежного исчезновения. Поэтому самое большое благодеяние, которое общество может оказать пожилым людям, это поддержание в них хотя бы иллюзорного ощущения их нужности, их включенности в общие дела: семейные, профессиональные, национальные.

Вадим Пугач. В одной из статей А. Миролюбовой читал, что отношение к личной смерти сильно изменилось в эпоху барокко. До этого христианин боялся не смерти как таковой, а попадания в ад. Собственная физическая смерть (душа-то по-любому бессмертна) воспринималась как нечто закономерное и поэтому не возмущала — именно так относится к смерти ямщик у Толстого; надо полагать, проблемы барочного самосознания его не коснулись. Литература барокко (зрелый Шекспир, Кальдерон) приучила нас к мысли, что индивидуальная смерть — трагедия. Однако есть и другой взгляд. Знаменитая светловская строка «Отряд не заметил потери бойца» относится не только к восприятию чужой смерти: боец зачастую не замечал и собственной смерти — не потому, что не успевал заметить, а потому, что относился к ней вполне по-деловому (см. бабелевскую «Конармию»). И вот тут, мне кажется, я вижу перекличку с вашей мыслью о преодолении частного страха смерти принадлежностью к общности. Впрочем, все эти соображения не касаются впрямую темы старости. Герои Шекспира, Кальдерона, Бабеля и Светлова молоды. Дело в том, что смерть пожилого человека воспринимается как трагедия не обществом (тут-то все в порядке: пожил — дай другим дорогу), а им самим. В замечательном стихотворении «Просьба» Вячеслава Лейкина о смерти матери сказано вот что: «...мама моя атеистка кричала „Жить!“. Полгода кричала „Жить!“ на смертном пороге». Тут проблема обострена: для лирического субъекта стихотворения смерть старой матери болезненна, но в целом — в порядке вещей, для нее же — это конец всему. Одна моя знакомая, известная поэтесса, умирающая от рака легких в шестьдесят с небольшим, не хотела со мной разговаривать (я справлялся по телефону о ней у ее мужа и слышал, как она обвиняет тех, кто остается жить: почему они живут, а я умираю?). Нам, ее ученикам, тогда было по тридцать. Успокоили бы ее наши смерти? Помирили бы с мировой несправедливостью? В важности своей работы она не сомневалась — и правильно делала, стихи ее превосходны. Но перспектива личной смерти ее не устраивала. А другой перспективы нам не предоставлено.

Как мне видится, тут возможны рассуждения на две темы: примирения с надвигающейся смертью и сенильной активности как отвлечения от мысли, что пожилой возраст — всего лишь подготовка к смерти.

Сначала о примирении. У Греза есть чудная картина, в меру забавная, поучительная и сентиментальная, — «Паралитик, или Плоды хорошего воспитания». В центре — рамолик в креслах, а вокруг него хлопочут дети, внуки, слуги, собака со щенком... Он центр, они периферия. Это он создал среду, в которой комфортно доживать. Может быть, дети ждут его смерти и мечтают распорядиться наследством, но они демонстрируют не это ожидание, а почтение, любовь, заботу. Одинокая старость зачастую воспринимается как посюстороннее наказание себялюбцу. Умирающий может быть удовлетворен, если жизнь его осмысляется им как звено в значимой цепи. От его ухода цепь не рвется, просто приходит время других звеньев. Такой подход дарит нам Пушкин в стихотворении «Вновь я посетил...». Трагизм личной смерти снимается за счет торжества общего дела. Им может быть продолжение рода, творчество («памятник нерукотворный»), политика (например, сочувствие народному горю, которым оправдывал себя умирающий Некрасов). Оправдание и удовлетворенность жизнью — мощная защита от ужаса небытия.

Теперь о старческой активности — о таком ее аспекте, как любовь. У Тютчева есть стихотворение «Последняя любовь», которое построено на противостоянии мотивов старости и любви. Последняя строка («Ты и блаженство, и безнадежность») дает нам своего рода фонетический синтез: последняя любовь совмещает оба состояния в том числе и потому, что слова «блаженство» и «безнадежность» состоят из почти идентичного набора звуков, только расположенных в разном порядке. Любовь — это один из способов сделать старость осмысленной. Тут и литературных, и жизненных примеров тьма. «Старосветские помещики» Гоголя, «Ада» Набокова, «Любовь во время чумы» Маркеса — это про то (или в том числе про то), как в старости любовь достигает высшей точки напряжения. Припоминается, что Маканин хотел написать о стариковском эросе, вот не знаю, успел ли. Так что враг старости, может быть, не неотвратимо надвигающаяся смерть, а одиночество и отсутствие посильного осмысленного дела и любви...

Айгуль Ахметова. Различные интернет-сообщества изобилуют так называемым запросом на расширение окружения, на его наполнение незаурядными людьми, которые стали бы ориентирами, маяками и ролевыми моделями для молодых и не очень людей, наломавших немало дров и отчаявшихся своим умом и силами научиться жить. Есть спрос — будет и предложение: к вашим услугам коучи, тренеры, наставники, проводники — стоит только позолотить ручку. В охотниках, готовых за померную и не очень плату изображать постигших тайны бытия, недостатка нет. И нет нужды объяснять желание менее расторопных и удачливых припасть к чужим искусственным родникам благополучия, гармонии и энергии — они искрятся и журчат, манят игривостью и легкодоступностью. А между тем есть свои, незамутненные, настоящие, но невостребованные: только обрати взор в сторону ближнего своего, вступившего в осеннюю пору жизненного пути, оставившего позади десятков лет больше, чем ожидает впереди. Старость — не проказа, а впрочем, старость, может быть, и болезнь с длинным инкубационным периодом, тогда мы все ею заражены, стоит ли страшиться и брезговать вглядеться в зеркало будущего с открытым сердцем — смелость будет вознаграждена: мы увидим там не морщины, не выцветшие глаза, не ввалившийся рот, а чистый дух: сплетенье тьмы и света, радости и скорби — жизнь, обвивающуюся плющом смерти. Есть ли в жизни дело главнее смерти? Так почему же мы к этому делу — делу умирания — не желаем готовиться, отчего не готовы быть в учениках и подмастерьях у постигающих таинство? Готовиться к старчеству и смерти не значит пропустить жизнь, наоборот, это значит усиленно жить, памятуя о смерти, ведь мы умеем дорожить только чем-то конечным. Вот где возникает разность потенциалов, вот где источник вожделенной энергии и недостающих смыслов! Не оттого ли ребенок, не так давно вышедший из небытия, тянется к пожилому человеку, к небытию устремляющемуся? Человек, с достоинством встретивший старость, не раздавленный болью тяжелых утрат, сохранивший страсть к делу, интерес к другому человеку, — разве он не достоин восхищения и воспевания, ему ли не быть ролевой моделью?

Старость так многое готова и желает отдавать, умели б только дары принимать. Материальное наследие, пожалуй, и не пропадет, но что же с духовными ценностями, одними которыми и поддерживается преемственность? Пренебрегаем, отмахиваемся, предаем забвению.

В рассказе Распутина «Старуха» героиня безропотно ожидает своей смерти: «Она была просто старухой, старой-престарой, собирающейся умирать...»

«Они жили одни, являясь продолжением друг друга: мать была дочерью старухи, и девчонка была дочерью матери, внучкой старухи, словно на их генеалогическом древе отмерли все ветви и только на самой его вершине несмело бились зеленые листья, идущие прямо от ствола.

Когда-то в далекие времена старуха была шаманкой. С тех пор все шаманы повымерли, она осталась одна. Уже давным-давно никто не приходил к ней и не просил спасти человека, вызвать удачу перед промыслом или отвести болезнь от оленей.

Она не обижалась на людей: теперь настали другие времена, и то, за чем раньше шли к шаману, сейчас получают в больнице, в магазине или в колхозе».

Казалось бы, свое отжито, долги отданы. Но накануне смерти старуху охватывает беспокойство.

«Старуху мучило то, что она последняя шаманка, больше никого нет. Сотни и тысячи лет — у ее отцов и дедов, у их отцов и дедов — тайна и сила, которыми она владела, всегда считались великими. И вот теперь всему этому приходит конец. Человек, заканчивающий свой род, несчастен. Но человек, который похитил у своего народа его старинное достояние и унес его с собой в землю, никому ничего не сказав, — как назвать этого человека?»

Оказывается, одного продолжения рода недостаточно — потребен дух. Дух, который останется. Старуха спохватывается и бросается к дочери:

«Я — шаманка, — с последним достоинством сказала старуха.

Мать знала об этом.

— Больше нету, — с последней тоской продолжала старуха. — Я одна. Нельзя, чтобы наш народ остался без шамана. Беда будет.

— Что ты городишь? — сурово спросила мать.

— Не надо шаманить. — Старуха испугалась, что мать уйдет, и заговорила торопливей: — Не надо, не надо. Я давно не шаманю. Надо остаться шаманом. Я умру, меня не будет. Надо, чтобы был шаман».

Но получает в ответ лишь сердитое: «Из ума ты выжила». Последнюю надежду старуха возлагала на внучку, но и здесь старуху одернули: «Перестань!»

Ночью старуха умерла. Так и не назначив никого вместо себя шаманом. Со старухой прощался весь поселок, и никто, никто не вспомнил о том, что она была шаманом.

Итог старухиной жизни подвела внучка:

«Старуха когда-то давным-давно была шаманкой, но потом исправилась. В войну она больше всех купила облигаций, после войны она не меньше мужиков добывала соболя, а когда старуха была телятницей, с ней хотели работать все люди.

И тут девчонка умолкла, потому что больше слов не было».

Александр Мелихов. К сожалению, не все старые люди обладают мудростью, у которой можно чему-то поучиться. Но в поколении моих родителей очень многие обладали душевной щедростью, рождающей душевную стойкость. От вопросов о самочувствии отмахивались: «У стариков всегда что-нибудь болит!», «Старой бабе и на печи ухабы!», не докучая, жили жизнью детей и внуков: «Иди через двор, чтобы я на тебя посмотрела». Ну а те, кто жил научными интересами, тоже никогда их не утрачивали.

Но если не каждый может поделиться мудростью, то переживаниями — многие. Хорошо бы, возникло неформальное волонтерское движение, которое бы записывало рассказы пожилых людей о самых радостных или самых страшных событиях их жизни, если они будут готовы к откровенности. Чем они гордятся и в чем раскаиваются. Чем бы, они хотели, их запомнили. Это был бы важный архив.

Что же до любви, есть афоризм: старость не спасает от любви, но любовь спасает от старости. Влюбленность всегда счастливое состояние. Пока она не превращается в жажду безраздельного обладания душой и телом. После этого золотая рыбка сразу ускользнет в глубину.

Вадим Пугач. Вполне разделяю мнение Айгуль о моде на коучей, не вижу особенной разницы между ними и легионом шарлатанов, которые под видом открытия доступных путей к счастью паразитируют на человеческом легковерии. Однако не признаю и никакого дополнительного права старости на мудрость (Александр, кстати, сказал об этом) и тайное знание жизни. У великолепной Нонны Слепаковой сильно сказано о родителях, чей опыт не годится для детей:

...давних лет осколок или спорок
Не впору был, не пригождался мне.

Так и по рассказу Распутина, о котором говорила Айгуль, выходит. Может быть, опыт старухи и был важным, но не для дочери и внучки. Об этом можно погрустить, но и только.

Да и не всякий пожилой способен понять смысл своего опыта. Тезис «старый что малый» применим к очень многим именно как характеристика ментальности. Среди пожилых много инфантилов, не пошедших в понимании жизни дальше того, что им

объясняли воспитатели в детском саду. Чем они могут поделиться с молодыми? Меня всегда смешило, когда, например, со значением повторяют общее место о мужском «долге»: мужчина должен построить дом, посадить дерево, вырастить сына. Дом, дерево, ребенок — это черты детской картины мира, мы их увидим на любом детском рисунке. У многих эта картина закрепляется до старости, и дальше этого в понимании жизни они не идут. Рассказы стариков бывают потрясающими, если это великие старики, то есть бывшие великими и до вхождения в пожилой возраст. Однажды, оказавшись в одной компании с Даниилом Алем, я был заворожен его рассказами. Но вслушиваться в монологи глупца, повторяющего прописные истины или злящегося на весь мир из-за того, что молодость прошла, — зачем?

Впрочем, идея Александра о волонтерах, записывающих рассказы стариков, вполне современная. Есть такая модная форма, использующаяся в психологии и педагогике, — сторителлинг, по-русски — рассказывание историй. Люди учатся рассказывать о себе — не для того, чтобы валом подаваться в стендаперы, а для развития речи, умения общаться, рефлексии, для избавления от комплексов. Волонтеры, о которых говорит Александр, могли бы сделать серьезное дело для антропологии, может быть, способствовать написанию нескольких диссертаций, но ни пожилым рассказчикам, ни молодым слушателям, думаю, это не поможет. Смысл жизни в любом возрасте не приходит извне благодаря социальным технологиям (а такие волонтерские бригады охотников за чужим опытом и есть социальная технология). А главное — любая социальная технология быстро превращается в формальность. Ну, пришли, выслушали, чаю попили. Что дальше?

Александр Мелихов. Дальше за энтузиазмом следует профессионализм. Когда любимец деревенских вечеринок начинает петь в опере, тоже начинается формализм — и высокое качество. Что же до осмысления опыта, то никакой опыт не может быть осмыслен «правильно», реальность не допускает никаких однозначных обобщений. Разве что банальных. Но рассказ о потрясениях будет непременно приносить какие-то открытия. И уроки. Мне, слава богу, пока что не понадобился отцовский лагерный опыт, но урок он мне преподнес на всю жизнь: пережив страшную несправедливость, крушение всех надежд, тяжелейшие мытарства, можно сохранить детскую чистоту и душевную щедрость, а потому остаться счастливым человеком. Словами он бы никогда меня этому не научил, да и слов бы таких никогда не произнес. В моих фантазиях пожилые люди рассказывают о себе не для развития речи и прочего. Рассказывая, они станут невольно укрупнять обыденность, эстетизировать ее, переводить в разряд универсального — и этим возвышать себя в собственных глазах. И если слушатели будут хотя бы имитировать интерес к повествованию, этим самым они подкрепят в рассказчике столь необходимое каждому ощущение собственной нужности и значительности.

Айгуль Ахметова. Было бы здорово, если бы старость служила залогом мудрости. Но возраст может служить условием возможности и готовности — даже не потребности (уж ей-то надо вызреть) — делиться. Прекрасно, если человеку удалось остаться в стороне от крысиных бегов, не попасться на крючок зависти, не предаться стяжательству. Хотя и странно, если этих этапов, их превозмоганий и перерастаний в жизни не было. Чего стоит благо, если оно не было выстрадано. Невозможно кого-то напитать духовной пищей, да еще так, чтобы она усвоилась, не обогатившись прежде самому. Что ж, алчущих этой пищи, возможно, немногим больше бескорыстных кормильцев. Подчас мы сами не даем проявиться мудрости или, пусть менее пафосно, — хотя бы житейскому опыту: пожилой человек все равно что хрупкое растение, он нуждается в поддержании благоприятных условий, в недежурном внимании и сердечном слове. Как, впрочем, и всякий чувствующий человек. Хочу ошибиться, но, по-моему, у нас слабо развита культура почитания возраста. Тому причиной — немногочисленность образцов достойного вхождения в старость и ее проживания. Или, вернее, их неподсвеченность. Проживание старости обращается в доживание, в явление, в которое для сохранения спокойствия духа желательно не всматриваться. Нужно обладать невероятной силой духа, чтобы, вопреки сложившемуся общественному образу, продолжать активную жизнь, держать спину прямо, а голову высоко, сохранять оптимизм и продолжать (или начинать!) увлеченно заниматься делом.

А все же есть и кое-какие попытки если и не воспевания человека преклонных лет, то, по крайней мере, облагораживания его образа. К ним, пожалуй, можно причислить утопичные картины уральского художника Леонида Баранова, изображающего стариков в изолированном мире нерушимого счастья, гармонии и спокойствия. Кисти художника принадлежат очаровательные картины с незамысловатым сюжетом: вот дед со старухой тянутся к вязаному половику за оброненными столовыми приборами, на согбенной спине старушки стоит наглая кошка, на половике — тоже котенок; вот старики и старушки, облаченные в фуфайки, обутые в сапоги и калоши, пихая друг друга, гоняют мяч, кругом — избы, деревья, виднеется речка, на лицах — довольство, простодушные улыбки; еще — дед с бабкой, тесненько прижавшись друг к другу, сидят за столом и щелкают семечки из сковороды, на столе, по разные его стороны, конфета и яблоко, а стариковские лица светлые-светлые; дед, заглядывая под металлическую кровать с панцирной сеткой, достает созревшие помидоры, в то время как старушка придерживает покрывало. И мало ли чего еще: дед кормит голубей, его зазноба достает огурцы, оба катаются на коньках или гребут лопатой снег. Неизменно одно — всюду довольство, простота, безмятежность. Незамысловатое счастье, пахнущее свежеиспеченным хлебом и парным молоком. От бесхитростных названий картин веет теплом: «Жили-были старик со старухой», «Старики полетели куда-то...», «Помидорки зреют», «Прыгнуть с крыши, держа в руках зонтик... Как в детстве в сугроб с высоты». Кстати, на просторах Интернета встречается упоминание о том, что мама художника начала рисовать в восемьдесят лет!

Вадим Пугач. Александр, насколько я могу понять, видит искусственно подогреваемое общение молодых со стариками как социальный проект, но это не чистая благотворительность, а как бы вторичное использование пожилых обществом. То есть (прозвучит чрезмерно грубо, но по-честному) утилизация того, что от них еще можно получить. И действительно, хозяйственное в социальном смысле отношение к старости может дать социуму определенные преимущества. Кстати, первобытные люди это хорошо понимали: система социального обеспечения (как, впрочем, и использования) пожилых работает с момента появления человеческого общества и даже, возможно, еще с более древних времен. Но современному пожилому человеку этого мало. Он хочет самоутверждаться, его поддерживает осознание собственной значимости. Интересно было бы узнать статистику, сколько деятельных людей умирает вскоре после выхода на пенсию, когда их ласково лишают возможности продолжать привычно работать. Что же до эстетизации старости, то эта линия видна отчетливо, особенно в самом массовом из искусств — кинематографе. Ее раскрывали и с мягким юмором («Старики-разбойники» Э. Рязанова), и откровенно грубо (чего стоят крушащие все на своем пути постаревшие Сталлоне, Шварценеггер и Брюс Уиллис), но в целом фигура ветерана, оказывающегося лучше молодых, в общественном сознании достаточно романтизирована. Другой вопрос, насколько эту художественную идею можно перенести в реальность, ведь не каждый пенсионер — потенциальный Брюс Уиллис или Джон Малкович.

Интересный в этом смысле пример эстетизации старости приводит Айгуль. И действительно, необязательно воспевать старика с непобедимым кулаком, уважения и любви достоин и старик, выращивающий помидорки. На мой вкус, такого рода занятия заслуживают большего внимания, чем умелый мордобой. Но и это — только образ. А вот реальность. На днях видел такую сцену. Ленинградский вокзал в Москве. Мать лет восьмидесяти провожает пятидесятилетнего сына. Он нагружен пакетами и сумками, она идет рядом и каждый его шаг сопровождает раздраженным комментарием — вплоть до грубой ругани. Он иногда смиренно отвечает, она повышает градус резкости, поминутно тыркает и оскорбляет его. Конечно, дело в деменции, куда от нее денешься. Тут эстетизируй не эстетизируй, понимай не понимай диагноз, а отнестись к такой старушке с приязнью довольно сложно.

Александр Мелихов. Что ж, милосердие можно назвать и утилизацией, в философии утилитаризма других мотивов, кроме поиска пользы, не существует. Но пусть даже так, хоть горшком назови, только дай старому человеку толику внимания, которой ему так недостает. В нашей культуре. А в Средней Азии, на Кавказе старики окружены вниманием и почетом, и деменция по этой причине не то их обходит, не то проявляется менее раздражающим образом, поскольку даже дементику окружающие не дают повода сомневаться в их добром отношении.

Вот и идея Леонида Баранова очень хороша, но и она отдает толстовством, поисками душевного мира в простоте. Однако в этот Эдем вернуться невозможно по миллиону причин.

Зато рембрандтовские старики и старухи вызывают почти преклонение глубиной пережитого и смирением перед тем, что уже пережито, и перед тем, что еще предстоит. Эта мудрость и стойкость с гениальной силой изображены в «Старике и море», и я не знаю, каких бы премий я не пожалел для писателя, который бы, пусть с вдесятеро меньшей художественной силой, изобразил старого человека, который с таким же мужеством борется не с акулами, а с болезнями, с упадком сил, с забывчивостью, с одиночеством — да мало ли еще с чем.

Кстати, и самая малоприятная деменция может дать урок. В моем романе «Тризна» его юный герой поздним вечером за городом наткнулся на заблудившегося старика из психоневрологического интерната и долго тащил его на себе, вместо благодарности получая ругательства и упреки. Но когда он его все-таки дотащил, то испытал некоторое просветление.

«Он предельно отчетливо ощутил, что все это — и послушные мышцы, и ясный ум, и твердая память вверены ему только на время. Но ощутил без страха, а с какой-то необычной серьезностью. С ответственностью, что ли...

Вдруг он осознал, что всю дорогу, пока возился со стариком, он не испытывал к нему никакой такой особенно болезненной жалости — только вполне деловое сочувствие и беспокойство: не сползли ли штаны, не споткнется ли он, не простудится ли. Так вот как, оказывается, можно лечиться от жалости к людям: сделай для них что-нибудь — глядишь, и пройдет. Для душевного здоровья нет ничего гигиеничнее, чем сделать доброе дело».

Я бы ничего не имел против такого способа утилизации стариков: пусть бы кто-то обретал душевную гармонию, оказывая им посильную помощь. А то ведь что получается: помогать детям — общепризнанно благородное дело. Но старики из стандартов благородства, похоже, как-то выпали. Не помню, чтобы кто-то о них напоминал. Наверно, можно такие напоминания и призывы найти, но искать придется с лупой.

Айгуль Ахметова. Что и говорить, недуг, вызывающий когнитивные нарушения, всегда трагедия, в каком бы возрасте он ни настиг. Пожалуй, наивно (глупо?) уповать на всепреодолевающую любовь, когда от объекта ее приложения остается лишь тень. Сколько к ней ни апеллируй, прежнего человека не найти. Если он вообще был, если отклонения не носят врожденный характер. Выдержит разве что материнское сердце. Кого легче любить: особенного ребенка, который, возможно, никогда не сумеет выразить к своему родителю ни нежного чувства, ни благодарности, или утратившего связь с реальностью пожилого человека, но перед тем десятилетиями одаривавшего вниманием и заботой? Что делать — выкорчевывать гнилые корни, отсекать сухие ветки? Самозабвенно служить, исполняя долг, пренебрегая собственной жизнью, или положиться на специализированные учреждения? Вопросы будто исключают чувство, привязанность, человечность и сводят дело к комфорту. Больше тела, чем души. Ну да какие сантименты в наш прагматичный век! Впрочем, времена всегда одинаковые, а осуждения не заслуживает ни один из ответов — любой из них приговор, разве что стоит примериться к ним самому; в конце концов, не так много вариантов, которые могут уберечь от старости и болезни: преступление, несчастный случай — никак не дар вечной молодости: «Как бы ты ни был стар, ты можешь прожить еще год; как бы ты ни был молод, ты можешь умереть в любой день» (Ф. Рохас).

Вот уже и сознательно контролируемые стариковские властолюбие, упрямство и капризность как будто стали менее досадными. И разве нельзя извлечь пользу из отрицательного примера? Тоже урок для овладения искусством старости, доступным, по словам Ф. Ларошфуко, с которыми мы единогласно согласились, лишь немногим.

Нас выводит из себя грубо сказанное слово, нечаянно посаженное на костюм пятно, неудобная обувь, но мы так редко умеем снисходить к чужой боли, даже той, которую, если повезет, нам самим суждено постичь: тело — не башмак, а все же жмет, натирает душу, поди-ка сохрани улыбку и жизнерадостность, не обратись в ворчуна и брюзгу. В силах тех, кто находится рядом с пожилым человеком, хотя бы сделать попытку противостоять этой метаморфозе: терпением, искренней заинтересованностью (имитация, по-моему, не годится: старость нетождественна глупости) и почтительностью. «Мы любуемся вековыми деревьями, отчего ж нам не любоваться и „вековыми“ людьми?» (Татьяна Москвина).

Александр Мелихов. Что-то нас занесло в медицинский аспект, который, мне кажется, актуален, слава богу, все-таки для меньшей части старых людей и для меньшей доли их «возраста дожития» (тьфу, в любом возрасте нужно жить, а не «доживать»!). Конечно, там место медицине и не место, видимо, эстетике. А вот в «нормальной» старости эстетики более всего и не хватает. Точнее, не хватает понимания ее необходимости. То, что люди нуждаются в пище, понимают все, но мало кто понимает: потребность ощущать себя красивым — тоже важнейшая человеческая потребность, без которой невозможно счастье. И тот факт, что современное искусство не предлагает образцов красивой старости, большое его упущение. Не объявить ли нам такой литературный конкурс — «Красивая старость»?

Нева. 2025. № 7

Поделиться публикацией

1 комментарий

  1. Людмила:

    эту тему рассмариваю на своем вебинаре по экзистенциальной психологии. Есть и статья, в которой тема увядания рассматривается на примере искусства.
    вот ссылочка, если кому интересно. https://psy.su/feed/11016/

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *